Исландская сага

Неизбежно ли, чтобы литературоведческая наука всё больше замыкалась в своей специализации, в узком профессионализме, в его специальной терминологии? Способна ли она сделаться понятной для каждого образованного и любознательного человека и не утратить притом высокой научности? Если научность понимать как строгость метода, чистоту логической мысли, а главное, трезвую критичность, то новая книга советского исландиста М. И. Стеблина-Каменского безусловно отвечает этим требованиям, в ней нет только наукообразия. Рассказывается о месте исландских саг в истории скандинавских литератур, о мироощущении средневековых исландцев, создавшем эти саги, о смысле времени, судьбы и смерти. Автор владеет предметом и стилем.


Он вводит в суть современных проблем, вызванных «сагами об исландцах». Задача Стеблина-Каменского не столько обзор материала, сколько подготовка в читателе самой способности вникнуть в сущность словесности, созданной в краткую, не повторившуюся и полузабытую эпоху европейской истории людьми особого склада.
До 874-го года, когда у дикого побережья, где теперь стоит Рейкьявик, вытащил свой корабль на берег норвежец Ингольв-Арнарсон, Исландия была обитаема лишь несколькими ирландскими отшельниками, спасавшимися там от мира. Колонизация этой суровой богатой рыбой и пастбищами страны шла так интенсивно, что через 200 лет ее заселяло уже около 70 000 человек. О жизни первых поселенцев, устоями которых были мужество, свободолюбие, героическая воля и трагическая простота, известно в первую очередь из «Саги о Ньяле» и других менее крупных[176]. Над их загадкой давно трудится филологическая наука. «Саги об исландцах» писались или записывались на 200–300 лет позднее событий, о которых они повествуют, а именно где-то между концом 12-го и началом 14-го веков, всего интенсивнее – в середине 13-го века. К тому времени уже в далекое и невозвратимое прошлое отошла в Исландии эпоха народовластия, альтинга как единственного правительства в стране, независимости от заморских королей и приезжих епископов, равенства, всеобщего участия в повседневном труде, личной свободы и относительного благосостояния. Начались безысходные междоусобицы среди разбогатевших и нанявших собственные дружины хавдинков, укрепилась власть епископата, трудившегося над увеличением церковных доходов, и надвигалось подчинение страны норвежским (1262) и позже датским королям, в результате чего Исландия должна была на 5 веков погрузиться в безвременье, довольно бесцветное и глухое. Возникающий здесь вопрос шире чем частная история исландской литературы, он задевает отношение искусства к политическому миру. Обходился ли век, о котором рассказывают саги об исландцах, так называемый «век саг», длившийся примерно от 930-го до 1030-го, сам без словесности, а все написанное о нем создано намного позднее? Тогда напрашивается опасение, что суровая героика, северная патетика, скрепляющая саги об исландцах и составляющая их главное сообщение, может и не быть наследием века саг, что она вымышлена, соткана из воздуха, когда строй жизни исландцев уже перестал быть основой легенды. Или, наоборот, саги сложились в основном одновременно с сохраненными в них событиями, а поскольку письменности на исландском языке тогда еще не было, так что даже законы приходилось выучивать наизусть, они хранились в устной передаче и позднее были зафиксированы? Тогда остается непонятно, почему запись произошла к середине 13-го века, а не в начале 12-го, когда появилась письменность, причем в самой ранней «Саге о св. Олафе» (ок. 1180) этот литературный жанр явно еще только складывается, достигая расцвета лишь через два поколения в «Саге о Ньяле».
Стеблин-Каменский не пытается разрубить узел и не подсказывает готового решения читателю. Загадки истории культуры не терпят простых решений и не поддаются им. Простор для исследования и творчества всегда только расширяется. Важно не успокоиться на том или ином объяснении, а подняться до ощущения неповторимости художественного события. Оно никогда не уложится в формулу, всегда будет требовать перестройки вдумывающегося в него человека. «Можно описывать», говорит историк, «отдельные элементы художественной формы – стихосложение, стиль, композицию, интересуясь не тем, однако, как они выражали духовный мир человека того времени, а только тем, в какой мере они могут быть представлены в виде статистических таблиц или симметричных схем, или „структур“ […] и в простоте душевной думая, что стройность таблиц и симметричность схем, или „структур“, и есть „искусство“, которое надо было обнаружить в литературном произведении». В исследовании всей вообще средневековой литературы господствовал не литературно-исторический, а филологический подход, «фактическое игнорирование литературных произведений как таковых». Собственно вхождение в мир средневековья еще только начинается. Возрождение, увлеченное древностью, не желало видеть в средневековье ничего кроме невежества, на несколько столетий внедрив предрассудок о темных веках. Романтики и неоромантики, символисты и декаденты, были склонны наоборот слишком идеализировать Средние века и создали схемы стилизованного рыцарства, мистической мудрости и жесткой догматики. Способна ли современная наука подойти к средневековой литературе непредвзято, увидеть ее не через очки собственных проблем?
Открыть настоящее средневековье было бы очень важно. Если по общему убеждению 15–16-й века были Возрождением античности, то по менее распространенному, но не менее верному наблюдению Средние века были Зарождением – началом современного мира[177].
Уже одна только попытка проникнуть в художественный мир средневековой исландской саги обогащает исследователя. Он учится видеть действительность неразличенно от ее художественного смысла, т. е., говорит Стеблин-Каменский, принимать ее синкретически, без отделения того, что «на самом деле было», от того, чего «на самом деле не было», но что художественно правдиво и потому более совершенно чем реальность. «Множество фактов говорит в пользу того, что для людей древнеисландского общества существовала только одна форма правды, так сказать, синкретическая правда. Тот, кто сообщал синкретическую правду о прошлом, стремился одновременно и к точности, и к воспроизведению действительности во всей ее живой полноте. Но тем самым это была не только правда в собственном смысле слова, но также искусство».
Не будучи в силах представить себе нехудожественную реальность и не предвидя возможности вычленения голых (не одетых в звучащее слово) фактов, автор саги не осознавал свое участие в рассказе о событии как личное творчество. Это значит, что он вообще не сознавал себя автором: нельзя приписывать себе авторство, всего лишь рассказывая о случившемся так, как нельзя иначе. Представим себе, что среди наших современников было бы принято и считалось естественным видеть одновременно в целом и наблюдаемое событие, и его ощущение, и определение места, которое это событие займет в жизни мира. Такое восприятие события было бы синкретическим. Тогда мы никак не могли бы называть себя авторами даже самого художественного своего повествования, а видели бы себя рассказчиками, историками его.
В этом свете исследователь предлагает свою теорию происхождения саг об исландцах. Весь массив саг уже существовал ко времени их записи в устной традиции, семейных преданиях, в записях исландских историков и хронистов, которые вели свои летописи с начала 12-го века, иногда захватывая и более ранние события. При записи этот материал, считавшийся безусловной и единственно возможной правдой, был посильно упорядочен и сюжетно оформлен. Хотя люди, делавшие это, невольно дополняли художественную картину, у них не было в мыслях считать себя писателями в современном осмыслении этого имени. Индивидуализация личности была несравненно меньшей чем в настоящее время. Такая особенность, как объективность саг, просто следствие того, что они осознавались как правда в собственном смысле слова, а не творение индивида.
С этим связано полное смешение у авторов саг понятий пишу и списываю. «Сплошь да рядом он, по-видимому, просто списывает со своего источника, не осознавая отличия авторства от списывания или записывания». Такова общая ситуация в первые десятилетия по возникновении письменности. Она наблюдается у истоков и других национальных европейских литератур.
Правомерно спросить, так ли уж верно, что «синкретическая правда есть нечто навсегда утраченное», тем более – исключительно присущее лишь той древней эпохе исландской литературы. Не лучше ли считать ее свойством поэтического мировосприятия в любую эпоху? Не возвращаются ли поэты и писатели настоящего, творят ли они осознанно или бессознательно, к единству действительности и художественного образа, отказываясь делить мир на голый факт, якобы существующий сам по себе, и поэтический смысл, якобы извне привносимый в него? Рассмотрим первый подвернувшийся пример из новоевропейской литературы. Витторио Альфиери, герой итальянского предромантизма, «поэт-пророк Рисорджименто», человек могучей воли, бунтарь, рожденный для подвига, но из-за невозможности прямого политического действия ставший поэтом и потрясший Италию своими трагедиями, – этот Альфиери оставался для всего 19-го века непреложной реальностью, бесспорной исторической действительностью. Он был в числе любимых героев Байрона и Пушкина; последний не раз упоминает об этом близком ему и родственном духе[178]. Такое положение сохранялось до 1902-го года, когда итальянский исследователь-позитивист Э. Бертана, тщательно разобрав документы и свидетельства, заявил, что считавшееся в отношении Альфиери бесспорной истиной на деле при всей фактической достоверности есть лишь легенда. Как такое стало возможно? В автобиографии Альфиери «личность как бы исчезает и остается только тип, поразительным образом отвечающий тому комплексу эстетических, нравственных и политических тенденций, которым запечатлена вся „Биография“; таким образом, эта „Биография“ приобретает характер романа»[179]. Дело вовсе не в том что Альфиери будто бы позволил себе исказить факты; ничего подобного не было. В его собственном жизнеописании «нет ни одного эпизода, который можно было бы назвать вымышленным […] но внутренние факты подверглись в ней глубочайшему изменению». Иначе сказать, Альфиери воспринимал действительность своей жизни не фактографически, а в нераздельном единстве с внутренней работой своего воображения, своего разума и духа. Интересно, что само понятие биографии или автобиографии, т. е. уж во всяком случае литературного и авторского создания, выражается на итальянском языке термином vita, т. е. вообще просто жизнь. И «синкретическая правда», по терминологии Стеблина-Каменского, победила в ходе истории. Напротив, позитивистская критика Бертаны при всей ее документированности и доказательности была отвергнута даже литературоведением. Правда поэта в конечном счете оказывается сильнее как фактографического, так и одностороннего литературного толкования.
Поэтому когда историк утверждает, что «для современного человека, с одной стороны, возможна правда о прошлом, которая, как ему самому известно, – неправда, а с другой стороны, для него несовместимы искусство и в собственном смысле слова правда», то здесь сказывается уже ослепление предметом своего исследования, замыкание его в изоляции без точек соприкосновения с настоящим. Кроме того, разумеется, и в самой средневековой литературе «синкретическая правда» не была исключительной привилегией исландской литературы. В «Новой Жизни» Данте ничуть не меньше чем в исландских сагах факт и художество так же сливаются в неразличенном единстве поэтического мира, решающе убедительного в своей плотной цельности.
Исландскую культуру Стеблин-Каменский склонен представлять обособленно. При этом, естественно, его аргументация слабнет и тускнеет. Независимость саги от романа о Тристане и Изольде он доказывает, в частности, поздним (1226) переводом «Тристана» на норвежский язык. Между тем некоторые исландцы еще с начала 11 го века получали образование в Германии и Франции. Среди них могли быть и авторы – или писцы – «саг об исландцах». В том, что имена этих авторов или писцов большей частью неизвестны, Исландия не отличается например от Испании, где от 13-го века дошло много анонимных произведений, среди них такое крупное (более 10-ти тысяч стихов) и важное как «Поэма об Александре»; неизвестны имена составителей обширных полуэпических хроник, редактированных Альфонсом X Мудрым. Чтобы заразиться пафосом романа о Тристане и Изольде и в его лучах создать новую художественную форму для старых родовых преданий, писателям саг не более понадобилось бы иметь этот роман в норвежском переводе, чем русским поэтам-классицистам 18-го века требовалось ждать, когда на русский язык будут переведены поэтика Буало и трагедии Расина и Корнеля, прежде чем написать своего «Гамлета», свою «Семиру», «Зареиду и Горислава», «Дидону» и «Софонисбу».
Правда Стеблина-Каменского однако в том, что и в заимствованиях сага совершенно самобытна. Взять отношение к времени. Календаря в привычном смысле счета дней наблюдать в сагах не удается. Хронология размечена событиями в природе (зима, весна, извержение вулкана, туман) или в человеческом мире (свадьба, распря, тяжба, убийство, месть). Поскольку есть такие события, движется время. Никакого отдельного от событий равномерного течения его нет. Нет и отпадения прошлого в небытие, как нет отсутствия будущего: ставшее, настоящее и настающее для автора и одинаково героя саги обладают равной силой и заданы как целое в виде развертывающейся судьбы. Движется не время и не вечная судьбы: движется только внимание, выхватывающее одно и потом другое событие в этой судьбе, освещая ярким светом одно и потом другое звено развертывающейся цепи происшествий.
Конечно, такая неравномерность времени, его подчиненность происшествию, привязанность к случающемуся тоже известна историкам, в первую очередь гомеровского эпоса[180]. Исландская сага оттого не менее поучительна. Замечательно в ней то, что элементы хронологического упорядочения, историзма, вторгающиеся в сагу со стороны христианства и королевской власти, остаются ей чужды и легко отслаиваются как инородная примесь, снова высвобождая поле для свободной трагической игры четырех начал: мужественной воли – общества – природы – судьбы.
Когда Стеблин-Каменский в конце своей книги говорит, что в мире саги «не те или иные представления о жизни после смерти определяют отношение человека к смерти, а его представление о времени», и объясняет хладнокровное мужество героев саги их верой в прочность судьбы, то здесь нельзя не приветствовать новую, интересную и плодотворную мысль, заслуживающую развития.
1971