О свободах в современной России: итог модернизации без просвещения

По словам В. Ключевского, Россия «чуть не в один век перешла от Домостроя попа Сильвестра к Энциклопедии Дидро и Даламбера» [цит. по: 72, с. 16]. В XX в. мы совершили «замену» массовой религиозности массовым атеизмом, а начало XXI в. «ознаменовалось» курсом на православную культуру. Эта бесстрастная констатация скрывает факт гигантской национальной катастрофы, «означающей непомерное увеличение объема страдания на долю каждого индивидуума» [72, с. 43]. Дать оценку нашему «движению вперед» непросто. Однако о некоторых фундаментальных итогах модернизации России можно говорить достаточно уверенно.


Рождение понятия «современность» (modernity) прежде всего обязано двум моментам. Первый – зарождение гелиоцентрической картины мира и естественных наук в их союзе с технологией. Эта составляющая обеспечивает возникновение высокотехнологичных индустриальных обществ с высокой производительностью труда, эффективным банковским капиталом и гибкими, диверсифицированными экономическими моделями.
Второй – Просвещение с идеями демократии, прав человека и взглядом на него как на автономного морального индивида. Вклад этой компоненты в «современность» реализован появлением личности с «генетическим» уважением к собственным политическим свободам и привычкой рассматривать их как нечто «естественное», само собой разумеющееся. В свою очередь эта привычка «вынуждает» социальные институты власти испытывать некое чувство ответственности, выраженной хотя бы в неискренней, но все же необходимости соблюдать статус-кво личности и государства.
В последнее время становится все очевиднее, что есть и третья составляющая – историческое изменение структуры личности. Ее результат – возникновение субъекта не только политической, но и духовной свободы. Это действительно особый «вид» свобод, относящийся к процессам формирования сферы экзистенциальных смыслов. Ко второй половине XX в. утвердилось понимание, что человек имеет тройственную – биосоциопсихическую – природу. Как биологический организм – индивид при определенных условиях может свободно (беспрепятственно) передвигаться в пространстве. Как социальная единица, как член общества – он может быть наделен политическими свободами.
Как существо разумное, мыслящее, имеющее внутренний мир переживаний – личность свободна составить свое видение смысла участия в мире. В самом простом виде последнее – это и есть духовная свобода, впервые открывшаяся человеку модернизированного Запада.
В ходе XIX в. все три источника тесно переплелись, но в истории России их роль следует рассматривать отдельно, причем начинать следует с очень ранних этапов истории. Вспомним, к примеру, В. Соловьева: «Христианский Восток, правый в своем постоянном благочестии, правый в своей непоколебимой преданности отеческой святыне православия, ‹…› ревниво оберегая основу церкви – священное предание, ‹…› не хотел ничего созидать на этой основе» [382, с. 53]. В свою очередь, Рим «по своему практическому характеру прежде всего поставил заботу о средствах к достижению царства Божия на земле ‹…› Христианский Рим, обладая такой же энергией властной человеческой воли, как и Рим языческий, прилагает всю эту силу к утверждению Церкви ‹…›, всюду выступая со своим властным решением и неуклонным действием» [382, с. 53]. В отличие от Востока, Запад изначально был настроен практически, что и привело к его ранней модернизации.
Первая попытка модернизации России была предпринята Петром I, и разногласий по поводу оценок ее результатов осталось мало. Технологическую, государственную, политическую и культурную модернизацию Петр I навязал обществу, которое фактически к этому не было готово. Государство совершило этот гигантский «скачок» так, как смогло, как успело. На изменение внутренних установок человека, на более или менее естественную трансформацию традиций в сторону «автономного индивида» не осталось ни времени, ни сил. Поэтому реформы Петра можно назвать если не преждевременными, то фрагментарными по отношению к «современности», или «модернизацией без просвещения». Они не привели к формированию ни предпосылок демократии, ни зачатков того, что можно было бы назвать духовной свободой.
Следующая заметная страница в модернизации России связана с реформами Александра II, которые в дальнейшем дали импульс к преобразованиям С. Ю. Витте и П. А. Столыпина. План Витте по строительству железных дорог, росту угле – и нефтедобычи, развитию металлургии относительно удался. Произошла и значительная финансовая стабилизация. Столыпин продолжил реализацию идеи ненасильственной ликвидации общины и перехода к личной собственности. Модернизацию по «Витте – Столыпину» сменила «модернизация» по-большевистски. Главными двигателями прогресса стали классовая идеология, наука и технологии. А из наследия Просвещения была воплощена только идея всеобщего образования. Моральная автономия личности, экономический и политический либерализм в результате были полностью отвергнуты.
Имперские и в несоизмеримо большей степени советские правительства решили задачу индустриализации. Это обстоятельство во многом сблизило Россию и Европу. Но «современности» в сопоставимом с Западом смысле слова создать не удалось. Существенная российская особенность состояла в том, что средневековое отношение к миру, «на котором и смерть красна», перетекло в коммунистическую утопию социального равенства.
О сходстве христианской и коммунистической идей очень точно высказался Б. Рассел: «Еврейский образец истории, прошлой и грядущей, характеризуется чертами, позволяющими ему во все времена находить могучий отклик в сердцах угнетенных и несчастных. Св. Августин приспособил этот образец к христианству, а Маркс к социализму. Чтобы понять Маркса психологически, следует использовать следующий словарь:
Яхве – Диалектический материализм;
Мессия – Маркс;
Избранный народ – Пролетариат;
Церковь – Коммунистическая партия;
Второе Пришествие – Революция;
Ад – Наказание для капиталистов;
Тысячелетнее царство Христа – Коммунистическое общество» [342, с. 343].
Обе «российские идеи» – сначала «православного всеединства» и общинности, потом коммунизма – каждая по-своему препятствовали реализации Просвещения в полной мере. Исток утопической составляющей модернизации коренится в недрах архаичного, средневекового мировоззрения, согласно которому мир существует только потому, что есть творец, демиург, безличная, надындивидуальная сила, «разумное существо, полагающее цель для всего, что происходит» (Фома Аквинский) [подробнее см. 105, с. 349–350]. Архаика средневековой картины мира прекрасно сочетается с идеей построения нового общества, где все действует по единому плану с периодичностью в пять лет, где нет частной собственности, стихийности рынка и анархии. Вместе с тем архаика не может быть совместима с научным анализом реальных социально-экономических и культурных процессов, с социальным и индивидуальным критицизмом.
Идея коммунизма «вносила» в общественное и индивидуальное сознание риторику равенства, антирынка и образ Врага в десятках ипостасей. Все составляющие идеологии коммунизма были, по словам Н. Бердяева, подготовлены историей русской интеллигенции: жажда социальной справедливости (равенства), признание трудящегося высшим типом человеческой личности, ненависть к капитализму и буржуазии, сектантская нетерпимость, подозрительное отношение к культурной элите [53, с. 100].
К концу XX в. Россия не прошла необходимого этапа урбанизации, благодаря которому вырабатывается особый тип человека, который на протяжении не одного столетия формировался в Европе вместе с европейской экономикой. Именно он совершал промышленную революцию и был ее результатом, вырабатывая особый образ мышления, кодекс поведения и стиль жизни [подробнее см. 172]. На место внешних регуляторов в сравнении с деревенским жителем приходит самоконтроль, и осуществляется средневековая максима: «город делает человека свободным».
Поэтому новый виток модернизации – «перестройка», начатая Горбачевым, – в «просвещенческом» контексте начинался практически с нуля. В период перехода от тоталитаризма казалось, что достаточно учредить необходимые политические свободы, и все остальное мгновенно сложится само собой. Воспитанное застоем чувство безразличия или даже антипатии к любым коллективным «идеалам» сыграло злую шутку с обществом, избавившимся от страха. Обрушившаяся свобода стала не свободой для чего-то, а свободой от всего. Отсутствие и новой правовой культуры, и, что еще важнее, культуры духовного самоуважения привело к естественному для той поры следствию: в неразберихе свободы появились немногочисленные группы, решившие, что это еще и свобода воспользоваться ситуацией «лучше других».
Первоначальное накопление капитала в современной России произошло при самых неприглядных обстоятельствах, имеющих крайне малое отношение к Просвещению. Иллюстрацией этому нюансу служит деградация практически всех сфер социального института образования – одного из главных завоеваний Просвещения как такового. Всего этого было бы достаточно, чтобы признать глубочайший кризис современного российского общества. Но многое меняет рассмотрение третьей составляющей модернизации – исторической трансформации структуры личности в сторону духовной свободы.
Европа и Запад в целом преодолели путь к состоянию свободы первыми. По мере исторической динамики структуры личности происходила и трансформация политико-правового понимания свободы. Последовательная эмансипация от религиозного догматизма, диктата традиционных взглядов на мир и политических деспотий находила все более адекватное отражение в нормах права. Они, в свою очередь, все более соответствовали формирующемуся внутриличностному «пространству» свободы. Таким образом модернизация Запада была основана на науке и индустрии, Просвещении и освоении степеней духовной свободы, вместе взятых. Россия же едва подоспевает, как кажется, только в первом отношении. Но есть ряд обстоятельств, который не позволяет представить дело таким образом, что западный капитализм, сопряженный с идеями Просвещения, однажды где-то утвердился и самим этим фактом подарил современному миру эталон «правильной» личности и общества.
Совершенно самоочевидно, что процесс изменения структуры личности – глобальное явление. Коммунистическая диктатура в СССР прошлась кровавым катком по православной форме христианского миросозерцания. Непозволительно говорить, что миллионы погубленных жизней стали искупительной жертвой результата этого процесса. Но коммунизм, разрушив средневековые традиции, рухнул сам и вовсе не в результате низких цен на нефть или давления Запада. Истинной причиной стал объективный процесс эмансипации внутреннего мира личности, точно такой же, как несколько раньше пережил человек европейской культуры. Исторический факт состоит в том, что граждане современной России именно так пережили свой кризис возникновения духовной свободы, и страна в целом заплатила за это свою, определенную историей цену.
Естественный и мало пока осмысленный процесс глобального изменения структуры личности имел одной из своих исторических форм становление западного типа общества [190], что само по себе не означает превосходства такой модели над иными, сопровождающими подобные процессы в других культурах. Современный россиянин в сфере экзистенциальных смыслов свободен ровно в той же степени, что и человек Запада. Но это состояние не подкреплено просвещенческой традицией уважения к политическим свободам. Модернизация без просвещения многократно увеличивает риск превращения свободы в произвол, особенно в условиях тотального слома архаических традиций нравственного поведения. Именно поэтому единственным возможным противовесом отсутствию привычки к ответственности является консерватизм политического строя. Поэтому же дисбаланс прописанных в законе политических свобод и их реального воплощения не может быть решен сиюминутно и революционно. В такой ситуации остается один путь с наименьшими издержками – межпоколенная социально-культурная эволюция. Попытки искусственно ускорить процесс ведут только к хаосу и еще большему падению уровня культуры, о чем, например, бескомпромиссно свидетельствуют ужасающие события на Украине.
Трудность связана и с ситуацией «интеллектуальной неготовности» образованного сообщества. Речь идет не просто о слое интеллектуальной элиты современной социальной иерархии. Мы говорим об «аристократах» знания, способных исследовать «факты», как того требует сущность «факта», и конституирующих собственно образованное сообщество. Речь идет о «критической массе» этого слоя, без постоянного воспроизводства которой невозможно эффективное функционирование общественного организма в целом. Если в обществе отсутствует слой, поддерживающий «высокую планку» не риторических конструкций, а фундаментальных ценностей и соответствующих им реальных отношений, то масса, включая несостоявшуюся «элиту», неизбежно будет работать в режиме самопереваривания. И ответ на старый руссоистский вопрос: «кто воспитывает воспитателей», препарированный мыслителями Франкфуртской школы, привычно относимый к разделу социологии знания, обнаружит жесткую зависимость «культуры» мышления образованного сообщества от институциональной структуры посттоталитарного общества.
Обязательным компонентом социализации индивида при становлении капиталистических отношений является «опыт неуспеха». К встрече с ним советский в своем сознании человек был не готов по определению, ибо вся социальная система «кричала» о возможности успеха, которого достигаешь сам. В реальности возможности индивида оказывались декларативными в сравнении с возможностями государства в подавлении всего личного (как средства для общественного). Отсутствие в арсенале адаптационных механизмов постсоветского человека опыта неуспеха приводило к тому, что в большинстве случаев он испытывает фрустрацию, ощущение жизненного краха. Начинается переживание своей неполноценности, «впадание» в болезнь, в состояние шока, эмоционального «паралича».
История становления западной капиталистической культуры свидетельствует, что одним из фундаментальных оснований механизма идентификации личности является «совокупный» опыт успеха и неуспеха, равно способствующих нормальной социализации. Опыт «успеха» – необходимое условие состоятельности в жизни, формирования мотивации «всё выше!», которая целенаправленно культивируется в буржуазном обществе. Без нее невозможно представить ни талантливого предпринимателя, ни бизнесмена, ни ученого, ни врача.
Опыт «неуспеха» – столь же необходимое условие, обязательная и естественная «дрессура», благодаря которой происходит обучение тому, как реагировать на требования социальной среды, не надеясь на помощь родителей, друзей, знакомых. Это обязательный этап взросления, который необходимо пройти, ибо без него невозможно самосознание, понимание своей личной, персональной сущности, своей идентичности, своей дееспособности. Этот опыт связан с формированием личностного дискурс-анализа, то есть с формированием культуры «рационализации», культуры понимания того, почему у меня не получается делать что-то лучше, жить лучше? Анализ опыта «неуспеха» требует совмещения в одном акте обсуждения позиций прокурора, адвоката и судьи. Финальный этап – «приведение приговора в исполнение», претворение всего выявленного в процессе анализа в реальные дела и поступки. До финала обыденное сознание, как правило, не доходит. Для него привычным является «сдвиг равновесия» от точки прокурора к точке адвоката, всегда находящего оправдание любым действиям и собственной несостоятельности.
Проживание и преодоление опыта неуспеха предполагает определенный уровень культуры самоанализа, которая является обязательным компонентом социализации и формирования индивидуальной морали. Глубинный смысл необходимости «опыта неуспеха» заключается в разрыве порочного круга патернализма, освобождения от вечной опеки «старшего» над младшим, социальной недееспособности, в формировании индивида как автономного, суверенного, морального существа, научающегося на собственном опыте различать добро и зло, быть ответственным за свои слова и поступки. Ценности, нормы, обычаи и традиции любой культуры сами по себе не много могут дать, если на определенном этапе к их укоренению в индивидуальном сознании не подключается тяжелая работа каждодневного личностного усилия. Совмещение «слова» с деланием, соразмерение целевых установок с реальным положением дел избавляет от болезненных амбиций и «безумия самомнения» (Гегель).
Таким образом, опыт неуспеха – это не личный итог проб и ошибок, а один из механизмов конституирования идентификации. Происходит квалификация проблематичных, неопределенных или предполагаемых обстоятельств жизни или конкретных фактов, оценка разнообразных ситуаций и внешних ролей и соотнесение их с некоторыми идеальными представлениями, задающими образ поведения возможного, желаемого или должного. Этот опыт осваивают не просто как гигиенические правила, таблицу умножения, правила правописания или правила дорожного движения. Этот опыт осваивают как «акупунктурную диагностику», выявляющую наиболее чувствительные и эффективные точки совмещения природных наклонностей и детерминаций социума. В результате формируется система оценки других и самооценки, адекватная реальным достижениям в профессии и в жизни вне зависимости от статуса.
Обязательная комбинация фундаментальных составляющих социализации – успеха и неуспеха – непосредственно и опосредованно присутствует во всех сферах жизни западной культуры, начиная от «высокой» политики, «высокой» моды, корпоративных кодексов, школьных программ, тем письменных работ, методик проведения лекционных и семинарских занятий и кончая текстами табличек на памятниках выдающимся общественным деятелям: успех предстает как «квинтэссенция» соединения социальной этики и индивидуального усилия.
Иная ситуация сложилась в России. Идеология успеха («молодым везде у нас дорога») – лишь «риторика», в реальности оборачивающаяся тысячью препятствий на пути достижения профессиональных и личных целей.
Декларативный тезис «успеха» – ключевое слово для обозначения особого устройства советского общества, общества позиционно-иерархического характера с точки зрения системы вознаграждения (гратификации) [132, с. 280]. Экономически и социально это выражалось в принципах пайково-тарифного распределения, характерного для «азиатского» способа производства, когда вознаграждение зависит от должности, ранга или статуса. По существу, вознаграждение получают не за нечто реально сделанное, а за «встроенность» в номенклатуру. Подобная система гратификации формирует иллюзорное сознание, в котором неизбежен разрыв между самооценкой (как правило, завышенной), декларируемыми стремлениями и фактическими достижениями в реальной жизни, в профессии, в семье, в отношениях с окружающими. Этот разрыв принципиален, конститутивен для личности «советского» человека, у которого сформировался особый тип мышления, широко распространенный и поныне. Этот тип мышления можно назвать иерархично-статусным или ранговым: это позиция (сознательная или бессознательная), согласно которой все попадающее в поле ее зрения оценивается, соотносится или ставится в зависимость от общественного статуса (должности, ученой степени, звания, принадлежности к власти, к какому-либо фонду, партии и т. п.). Образуется своеобразная система координат, где в качестве абсолютной константы выступает статус. Статус есть, следовательно, есть уважение другого и есть самоуважение: я добился статуса. «Достойные» люди – люди определенного статуса или люди со статусом. Потерял статус – и стал никем…
Фундаментальным основанием самоуважения и отношения к другому становится не уровень достижений, а уровень запросов, а характерными поведенческими чертами – жажда самоутверждения, демонстрация своей абсолютной значимости и непогрешимости, самоуверенность как оборотная сторона личностной несостоятельности, убежденности в том, что не способности, не реальные достижения, а статус решает все. Следовательно, нельзя ждать «милостей от природы» социального, нужно «взять» их, «захватить» их любыми средствами: стать президентом виртуального фонда, академии, заведующим отделом, кафедрой и т. д.
Таким образом, одной из составляющих фундамента идентификации постсоветского человека по-прежнему остается статус. Подобно студенту, приступающему к научной работе, где он «не имеет иной идентичности, кроме идентичности фонетической или молекулярной» [158, с. 18], механизм идентификации постсоветского человека оказывается чрезвычайно обедненным, структурируясь в силовом поле интенции статуса.
Наряду с опытом «удачи» обретения статуса фундаментальным основанием формирования культуры личности в России является «опыт неудачи», «опыт страдания», который задает специфический механизм самоопределения и составляет одну из принципиальных черт коллективного существования, кодекса социального поведения, социализации «скованных одной цепью», «связанных одной плетью». Опыт страдания, неудачи – субстанция вездесущая, всепроникающая, настигающая едва ли не каждого. Если человек успешно и без особых препятствий состоялся в профессии, опыт неудачи, страдания становится незримым спутником на протяжении всей жизни в неисчислимом видовом разнообразии. Привычны и не замечаемы: безотчетная тревожность жителя большого города, постоянно ожидающего «подвоха» в любой сфере своего бытия, вездесущее российское хамство, «кафкианский» ужас бюрократии, психологическое напряжение межличностных отношений, «монструозность» семейной тирании; неустранимость моральных гендерных стереотипов (остатков «клинковости» подросткового мальчишеского мышления, убеждения в том, что девчонки – существа второго сорта, недостойные мужского одобрения), гендерное «возмездие» мужского шовинизма за интеллектуальную самостоятельность и профессиональную состоятельность. Отсюда повсеместно фиксируемые: страх, ощущение себя жертвой, зависть как онтологическая составляющая русского характера (людей подлого происхождения, как говорили ранее), желание выглядеть несчастным, ибо таковым быть выгоднее, и т. д.
Специфическая антропологическая структура российского постсоветского человека предстает следующими элементами [132, с. 375]: тревожный, зависимый, диффузно агрессивный, завистливый, готовый сказать о другом скорее гадость, чем найти достоинства. Злорадно радующийся неудачам другого и, следовательно, возможной удаче, шансу для себя. Занявший освободившееся «место» в социальной иерархии мгновенно усваивает хамский тон «раба», наконец-то ставшего «господином», тон повеления и приказов не только по отношению к людям иного статуса, но и к коллегам, старшим по профессиональному опыту, ученому званию, возрасту. Как правило, окружающие не квалифицируют неуважение как хамство, они его «не слышат» – так, словно не воспринимают некоторых звуков и интонаций, определенного диапазона звуковых волн. Ухо не слышит, подобно тому как сужен горизонт эмоциональных реакций у склеротиков. Чувствительность слуха атрофирована, ибо, как известно, от не-упражнения орган теряет свою базовую функцию – одно из следствий все той же системы гратификации: начальник («господин») вне критики.
Привычна фигура «начальника», полагающего, что, проявляя вечное недовольство и «здоровое подозрение», необходимое при работе с людьми, можно достичь дисциплины и создать творческую атмосферу. «Начальник» сосредоточен на том, что подчиненный – существо, постоянно делающее что-то не так и по определению недостойное благодарности за хорошую работу или извинения. Это заставляет сотрудников постоянно быть в ситуации напряженного ожидания замечания и необходимости находить оправдания. Человек, вступающий в пространство служебных отношений в статусе подчиненного, подобен солдату с ружьем в окопе на случай неожиданных атак начальства. Крик, нередко ненормативная лексика, унизительные комплименты – набор «этикетных установлений» и феноменологический уровень обреченности бытия в статусе «твари дрожащей», средоточия «мирской скверны», с несмываемым клеймом онтологической «порчи», – так, как будто бы в культуре присутствует невидимый «дурной глаз» [266].
Подобные явления и соответствующие им механизмы не ограничены определенными социальными сферами или уровнями социума. Подобные явления универсальны для всех слоев и свидетельствуют о тотальном «иммунодефиците» культурной составляющей, ибо изначальная установка культуры – «бережное взращивание».
Помимо издержек несформированной культуры самоанализа, отсутствия морально ответственного индивида, в России есть еще одна существенная опасность. Впрочем, она одинаково характерна и для России, и для Запада. Приблизительно к концу XX в. стало отчетливо ясно, что «духовная свобода» никак не зафиксирована де-юре, она наличествуют лишь де-факто. Как максимум ее отразили некоторые гуманитарные исследования. Например, в качестве особой категории свободы Франкфуртская школа обосновала право человека усомниться в любых – и природных, и социальных – системах как критериях истинности личностных экзистенциальных смыслов.
В новообретенном праве человек оказался одинок, и, как уточнил экзистенциализм, одинок прежде всего в ответственности за свою свободу. Как отмечалось, Э. Фрмм пояснил: одной из важнейших причин, по которой человек совершает бегство от свобды, – состояние тотальной неопределенности относительно критериев проверки экзистенциальных смыслов на истинность. Как отмечалось ранее, духовная свобода – это результат перехода от фиксированной картины смысла к ее неустойчивой, вероятностной и глубоко личностной версии.
Естественно, что подобное обстоятельство неопределенности смысла провоцирует состояние неуверенности и нестабильности, которое и удалось компенсировать противоречивым способом. Быстро возникли новые догмы, идущие из бессознательной уверенности, что в качестве критериев экзистенциальных смыслов способны выступить эталоны прагматической сферы. А понимание, что прагматический код глобализации губителен для духовной культуры, все еще не стало достоянием политических элит.
В силу этих обстоятельств западный, и особенно американский, вариант модернизации не будет благом для России. Америка не прошла через многовековой опыт формирования этоса, то есть допредметно переживаемого социального опыта [446; 447], поддерживаемого семьей, религией, соседством, общим культурным наследием – всем, что составляет собственно «человеческое, беспорядочное, нелогичное, так часто кажущееся смешным в своих провинциальных привязанностях и преданиях» [296, с. 11]. Отсутствие этого опыта корррелируется, как правило, с непониманием этоса другого, с безуспешными попытками проникнуть в его способы мышления и принципы поведения. Более того, современные аналитики от Коукера до Киссинджера сходятся во мнении, что «…и Старый Свет, и Новый находятся в процессе превращения в мультикультурные сообщества, что начинает подрывать культурный единый фундамент, на котором зиждился весь западный проект… Дрейфуя без цели, он не способен скоординировать свою политику даже тогда, когда в состоянии согласовать общие принципы» [230, с. 9].
России предстоит решить трудную задачу – стать уважающей себя нацией. Отчасти это уже происходит. Главный урок, который нужно извлечь Западу, – отказаться от «переделки» русского человека под свои эталоны. Это возможно, если преодолевается философская неграмотность мышления и связанное с ней «этическое, “поведенческое” последствие» [271, с. 57–58]. Достижению подлинной коммуникации не поможет стратегия понимания жизни другого как своей. Такая стратегия всегда граничит с насилием над другим, с навязыванием ему своих цивилизационных норм. Необходимо создавать нечто третье – особую реальность, появляющуюся только в режиме диалога и взаимопонимания.
Однако в поле видения остается только то, что чуть ли не любые самостоятельные шаги современной России, предпринимаемые ею для реализации собственных перспектив, Запад, согласно историческому клише, воспринимает как угрозу завоеваниям демократии. Политические элиты России, напротив, указывают, что Запад, отстаивая свои «неоспоримые» права на демократию, игнорирует собственные огрехи в утверждении этой самой демократии, проявившиеся в жестком вмешательстве в дела мира. Неудивительно, что для России эти огрехи стали своего рода авансом, которым настало время воспользоваться, и в ее собственных глазах выглядит совершенно оправданным ожидание признания ее интересов как справедливых и достойных хотя бы молчаливого одобрения. Между тем внутренние дела сохраняющихся лагерей также становятся объектами критики. В условиях, когда и сам западный мир не имеет однозначного согласия по всем существующим проблемам, ситуация в целом становится тупиковой в условиях глобальной зависимости всех друг от друга.
Одна из насущнейших задач, которую вынуждены будут решать и на Востоке, и на Западе, состоит в выработке форм отношения к духовной свободе. Ее некодифицированное правило состоит в утверждении автономности смысловой сферы личности от всех аспектов социального контекста. Вместе с тем современное право очерчивает пределы, за которые субъективные проявления свободы не могут вторгнуться. Но сложившиеся ограничения в настоящее время принципиально не в состоянии указать на суть феномена духовной свободы.
Постановка задачи о новом методологическом отношении к свободе звучит антиномично и ставит современную гуманитаристику в тупик перед проблемой, не имеющей пока вариантов разрешения. Должно ли общество сформулировать новые социальные институции, посредством которых окажется возможным формировать отношение человека к духовной свободе, или этот процесс должен быть отпущен на простор самоорганизации? Этот вопрос пока остается без ответа, но в его решении дальнейшие перспективы обретения морального здоровья.